НовостиАрхивРедакцияУчастиеРаспространениеСобратьяФорумПоиск

«Встреча» №2 (5), 1997

Воспоминания об Академии (1910 – 1915)

С этого номера мы начинаем публикацию воспоминаний Сергея Николаевича Постникова — студента МДА. учившегося здесь в 1910 — 1915 годах. К сожалению, кроме имени автора и тех скудных биографических сведений, которые он сам о себе сообщает, нам ничего неизвестно об этом человеке. Он не стал впоследствии ни видным богословом, ни выдающимся иерархом Церкви — и, в то же время, его мемуары представляют для нас огромный интерес как живое свидетельство студента, каких было сотни, о жизни Академии и Лавры тех лет.

Нынешним студентам Духовных школ эти воспоминания могут быть интересны вдвойне, поскольку для нас крайне важно не только узнать, какой была тогда жизнь в Академии, но и сравнить ее с той, что мы имеем сейчас. Времена меняются, и то, что до революции считалось обычным делом, сейчас вызовет немалое удивление — и наоборот. Мы печатаем этот мате­риал в надежде, что он поможет нам найти ту незримую нить, которая связывает нас с нашими предшественниками, чтобы почувствовать себя преемниками тех живых духовных и научных традиций, которые создавались профессорами и студента­ми Академии в течение более, чем 300 лет.

Источник, по которому мы воспроизводим текст воспоминаний, — машинопись, существующая в единственном экземпля­ре в библиотеке МДА. Судя по всему, эта машинописная копия была сделана с авторской тетради воспоминаний, поскольку в машинописном варианте оставлены места для фотографий, к которым сделаны подписи. В тексте машинописи заметны следы небольшой редакторской правки, а также некоторые примечания, подписанные инициалами В. В. Скорее всего, редактором машинописного текста был Владимир Македонович Волков, почти четверть века трудившийся в библиотеке МДА и дол­гое время бывший ее заведующим. Очевидно, что именно ему как главному хранителю книжных сокровищ Академии и бъпа передана тетрадь воспоминаний Постникова.

Если кому-то из читателей что-нибудь известно о дальнейшей судьбе автора мемуаров, редакция будет очень благодарна за предоставленные сведения.

Воспоминания публикуются с самой незначительной редакторской правкой, не искажающей смысла оригинального текста.

Приемные экзамены в Академии

Приемные, или проверочные экзамены для лиц, желающих быть принятыми в академию, начались 17 августа. На экзамены нас приехало 42 семинариста на 30 вакансий. Из этих 42 человек двое сбежали во время экзаменов. Владимир Васильевич Образцов, мой товарищ по семинарии, прислал из Киева открытку, в которой писал, что в Киевской академии конкурс более большой, чем в Москве, там на 31 место прибыло 67 кандидатов. Прибывшие на экзамены студенты осторожно знакомились друг с другом, пытались взвесить «ученые» силы конкурента и составить для себя некоторый прогноз. Дело заключалось не только в сдаче экзамена, который отвоевывали семинаристы, занимая места в академической аудитории. Борьба разгоралась за стипендию.

Для многих из нас, если не для большинства, получить или не получить стипендию означало быть или не быть в академии. Провинциальное духовенство не принадлежало к числу обеспеченного сословия, а особенно диаконы и причетники, которые не в состоянии были оторвать от семейного прибытка три сотни рублей, чтобы содержать сына в академии. Поэтому для поступившего в академию было самым страшным не получить стипендии. Получил стипендию — ты в академии, нет стипендии — езжай домой. Стипендия определялась суммой баллов, полученных на экзаменах. К экзаменам готовились много. Зубрили летом дома, жужжали, как шмели, и в стенах академии. На разговоры все очень скупы, большинство приехавших в академию на конкурс — молчаливы и сосредоточены. Среди приехавших в академию я встретил только одного знакомца — Николая Николаевича Синева, окончившего семинарию вместе со мной. Синев — очень усидчивый и прилежный юноша и большой зубрила, как тогда говорили. Он приехал в академию подготовленным и все-таки целыми днями уединялся с книгами и зубрил, зубрил без конца. Он вставал в три часа ночи и садился за учебники. Целыми часами он что-нибудь бормотал себе под нос, изредка заглядывая в церковную историю или догматику, весьма недружелюбно встречая всякую попытку заговорить с ним. О, как он ненавидел меня в эти минуты, всегда готового подтрунить над ним. Правда, до прямых ссор дело не доходило, но он всемерно старался от меня избавиться, а я, считая, что перед смертью не надышишься, спокойно знакомился с Сергиевым Посадом и его окрестностями, наслаждался спокойным величием Лавры и той силой религиозного духа, которым веяло от Лавры и который пронизывал тебя насквозь, как только ты переступал порог монастыря. К тому же, я и не особенно верил в то, что я сдам экзамены. Я был плохо подготовлен к экзаменам, так что на свою попытку поступить в академию смотрел, как на дерзость; этим и можно объяснить проявленное мною легкомыслие, с каким я относился к предстоящим экзаменам, и мое ироническое отношение к зубрежке Николая Николаевича Синева.

Проверочные испытания в объеме курса духовных семинарий проводились письменно по Основному богословию, Логике и составлению поучения, и устные — по Священному Писанию Нового Завета, Догматическому богословию, Всеобщей церковной истории и по одному древнему языку, по выбору экзаменующихся.

По Основному богословию для письменной работы была дана тема: «Какими причинами обуславливается возникновение атеизма?»,— по Логике— «Можно ли согласиться с мнением, что Логика есть лишь часть или ветвь психологии, а не самостоятельная наука?»

Поучение было дано на тему: «Рим. 6 гл., 3-11 стихи», которое якобы должно быть произнесено на литургии в Великую субботу перед чтением Евангелия, когда священнослужители меняют траурные черные облачения на светлые, белые.

Я со своими письменными работами занял среднее место. Отметок нам не сообщали. В официальных же отчетах ошибки в моих работах не были указаны конкретно. В официальных донесениях комиссий, проверявших работы, даны были такие отзывы (отмечаю только отрицательные характеристики, которые относились и к моим работам):

1.По основному богословию: неумение точно выражаться, отсутствие правильных логических схем, неясность плана и мысли, категоричность и безаппеляционность.

2.По Логике: писавшие не обнаружили особенной начитанности в философии, но хорошо разбирались в основных понятиях психологии и логики.

3.По поучению: оказались далеко не на высоте положения а высоте положения. Вариация догматической формулы отличается наивностью и шаблонной схоластичностью преподавания.

У меня осталось в памяти только написание поучения, над которым я очень долго пыхтел, изучая текст апостола и вникая в его смысл. Свою работу подал последним, не окончив даже переписку набело.

Не лишен интереса случай с Н.Н. Синевым. Нам для письменных работ выдали бумагу нелинованную. У Синева был транспарант. Когда он закончил свою работу, я попросил у него транспарант и получил отказ. Для завоевания стипендии, по его мнению, имел значение и транспарант.

23 августа экзамен (устный) по Истории древней церкви. Дни 21 и 22 августа были отведены нам на подзубривание учебника Евграфа Смирнова. Теперь-то я в первый раз задумался: а что если на устных экзаменах провалюсь? Я чувствовал, что письменные работы у меня вышли более или менее… (нам уже стали известны некоторые сведения о наших работах), и вдруг «устный»—скандал? Нехорошо. (Вспомнил, что у меня есть письмо дяди Василия Ивановича к М.Д. Муретову, профессору по Новому Завету. Письмо отнес. Отдал письмо его жене. Самого М.Д. дома не было).

Курс истории Церкви я относительно знал. Плохо знал конец курса. К столу вышел во второй тройке. Взял билет под № 18: «Антиохийская школа в IV и V веках». Один из самых трудных билетов курса. Сна­чала даже подумал — не отказаться ли от билета, но не хватало духу отказаться, а потом все равно: другое-то я знал не лучше, а отказ мог бы мне только повредить. Профессор А.А. Спасский слушал меня молча, потом перебивая меня двумя-тремя вопросами по сравнительной характеристике с другими богословскими школами того времени, неожиданно спро­сил: «По какому учебнику готовились?» — «По Смирнову,» — говорю я. — «Ерунду ваш Смирнов пишет». А потом, обращаясь к экзаменационной комиссии, говорит: «Сколько раз я писал и говорил, что Смирнова надо перередактировать или изъять — все остается втуне; а вот теперь изволь вот такие ответы выслушивать». Это, между прочим, им было отмечено и в официальных донесениях экзаменационной комиссии Совету Академии: «Требования экзаменационной комиссии не выходили за пределы содержания принятого в духовных семинариях учебника, и потому все достоинства или недостатки ответов определялись более или менее сознательным или точным усвоением материала, предложенного учебником».

24 августа экзамен по Священному Писанию Нового Завета. Перед экзаменом по Церковной истории я волновался, хотя историю я и знал, но почему-то волновался меньше, а ведь нужно было знать текст Евангелия. Не зная текста, нечего было и думать получить удовлетворительную отметку. Процедура экзамена была такова: М.Д. Муретов выложил на стол пачку билетов, на которых были написаны тексты из Евангелия. Экзаменующийся, вытянув билет с написанным на нем отрывком текста из Нового Завета, должен был сказать: где в Евангелии стоит этот текст, указать параллели, дать объяснение текста и уточнить смысл отдельных выражений. К нашим толкованиям текста Митрофан Димитриевич отно­сился снисходительно. Постигать внутренно-идеологическую сторону Нового Завета нас учили в семинарии, но сами мы, юнцы, едва ли были склонны к мистическому созерцанию или проникновению в нравственно-религиозную сущность Евангелия. Нами, еще не сформировавшимися, как было определено М.Д. Муретовым в донесении академическому Совету о результатах испытаний, Новый Завет усвоен как «упраздненный учением Христа закон заповедей» — и только. Знание текста для экзаменующихся было обязательно. Это мы все знали и боялись сорваться именно на этом. Вызывали к столу по алфавиту. Впе­реди меня на парте сидел Михаил Соколов, волонтер Московской семинарии. Соколов выходил к столу позже меня, нервничал и все время перелистывал Евангелие. Откроет, перевернет несколько страниц, почитает и снова закроет свою книжицу. Я обратил на него внимание и, между прочим, углядел, что у него Евангелие с подстрочными параллелями. Улучив свободную минуту, когда Соколов, по-видимому, отдыхал, я обратился к нему с просьбой дать мне Евангелие для выхода к экзаменационному столу. У меня своего экземпляра не было. Соколов дико посмотрел на меня, прикрыл Евангелие обеими руками и отрезал: «Не дам!» «Ах ты,— думаю — стипендию охраняешь, ну, ну! А все-таки я у тебя Евангелие возьму». Нельзя же мне выходить к столу без Евангелия — значит погубить все дело, это во-первых, а во-вторых — если у меня будет Евангелие с подстрочными примечаниями, то, не указав основной цитаты, я по примечаниям скажу па­раллели. Это стоило дорого. И вот, когда за экзаменационным столом назвали мою фамилию, я поднялся со своего места, схватил с парты Соколова Евангелие и быстро пошел к столу. Соколов поднялся, ринулся за мной, ухва­тил меня за рукав. «Отдай Евангелие, отдай!» — в ужасе зашептал он мне, но я, мало обращая внимания на вопли Соколова, быстро очутился у стола. Соколов отстал. Я торжествовал. Первое дело сделано. Беру билет. Читаю: «О Мелхиседеке». Господи Иисусе Христе! Мелхиседек, царь Салимский, где о тебе писано? Точно я помнил одно, что у евангелистов о нем нет и не могло быть. Следовательно, у апостола Павла, но у него 14 посланий, в котором? А дальше: глава, стих — стою и размышляю. Билет в руках держу. Митрофан Дмитриевич под­нимает на меня глаза и спрашивает

— Как фамилия?

— Постников, Тверской, — отвечаю.

Другой Постников был Самарский. Муретов взял у меня билет, отыскал мою фамилию в списке и спрашивает: «Где будете искать?» Я молчу, уставился в список экзаменующихся, разложенный перед Митрофаном Дмитриевичем и вижу: что-то он там пишет, а Муретов спокойно записывает против моей фамилии: Ев. 5, 4. Я продолжаю молчать. Между тем Митрофан Дмитриевич снова повторяет: «Где будете искать?»

— У Евреев, — говорю.

Ректор академии, епископ Феодор, председательствующий на экзаменационной комиссии, почувствовав мою нерешительность и как бы желая поправить допущенную мною ошибку в выражении, переспрашивает:

— Как, как?

Не поняв, чего от меня хочет о. Ректор, я, уже обращаясь к нему, недоумевая повторяю: у Евреев…

— Где? И тут же, улыбаясь, сам отвечает: — Ну, правильно, только не у евреев, а в послании Апостола Павла к Евреям, к Евреям.

— Глава, — спрашивает Муретов.

— Пятая, — отвечаю.

— Стих знаете?

Подумав, говорю: «Четвертый

С объяснением текста вышло не совсем гладко, но это было уже дело второстепенное, важнее было пер­вое. С параллелями я уже справился легко, благодаря подстрочным примечаниям в соколовском Евангелии. Получил отметку «четыре» и сияющий возвратил Евангелие по принадлежности. Возвращая книгу ее владельцу, я получил от него нелестную реплику и покинул аудиторию.

26 августа экзамен по Латинскому языку, профессор — Сергей Павлович Знаменский. По Латыни я ничего не ответил и получил 2,5. Латинский, греческий и прочие языки всегда были моим несчастьем.

27 августа экзамен по Догматическому богословию. Догматика теперь решала вопрос о моем бытии. Я плохо знал первую половину Догматики курса 5 класса семинарии, вторую половину я знал. Нужно, следовательно, вытащить билет из второй половины, но как? Это была задача. Но ведь решаются же и японские головоломки. Я себе этот вопрос разрешил, и мой прогноз оправдался. Я предположил, что старичок-профессор по Догматическому богословию А.Д. Беляев перед экзаменом должен проверить наличие всех билетов в колоде. Для проверки он соберет их в порядке номеров и так, не тасуя их, и донесет до экзаменационного стола. Так оно и вышло. Когда экзаменационная комиссия расселась на своих местах, Александр Дмитриевич торжественно вынул из правого бокового кармана сюртука конверт с билетами и, не тасуя, раскинул их на столе. Теперь мне нужно было знать: в порядке чисел они лежат или нет. Наблюдения подтвердили мое предположение. Билеты вынимались экзаменующимися и с левого края, и с середины. С левого края лежали первые номера, в середине — второй и третий десятки. Но вот один студент берет билет с правой стороны — 47 би­лет, другой берет там же — 39 билет (всех было 52), и я уже спокойно дожидался своей очереди. Так же спокойно вышел к столу, взял билет под № 45 — «Учение Церкви о всеобщем суде» — ответил и сел за парту, на свое место.

В два часа дня, после обеда в студенческой столовой, я поездом выехал из Сергиева Посада к дяде Василию Ивановичу, на Клязьму, а затем в Москву. Отсюда, довольный прошедшими экзаменами и с надеждой, что в академию я все-таки буду принят, уехал в Кашин. Все время экзаменов мы жили в академическом общежитии на иждивении академии. Хороший стол, великолепные кровати, академический сад, мистическая тихость Лавры… Академия становилась желанной вдвойне.

Преосвященный Феодор

Высокий, худой, в очках в черной роговой оправе, с черными, как смола, волосами и острым взглядом, Федор являлся нам суровым монахом с сильной волей и неумолимым к слабостям мирской юношеской суеты. Среди вновь прибывших в академию юношей ходили недобрые о нем слухи: сухой монах, студентов он делит на сынков и пасынков, что если хочешь и попасть в академию, и пользоваться благами академического общежития, иметь стипендию и так далее — заслужи его благоволение. Естественно, с каким затаенным трепетом мы ожидали с ним встречи и на экзаменах, и на приемах у него. Академией управлял Федор! Федор — Академия, Академия — Федор, и мы ждали…

Первая моя встреча с ним была на экзамене по СвященномуПисанию Нового Завета, и я… я в нем, этом суровом монахе, нашел поддержку. Чувствуя в моем ответе на поставленный профессором вопрос «Где будете искать?» замешательство, он, ласково кивая головой, как бы подтвердил мой ответ и, в то же время, поправляя, переспросил: «Как. как?» И последующие его наводящие вопросы так же были благожелательными и свидетельствовали о нем с совершенно другой стороны, то есть, как раз наоборот по сравнению с тем, что о нем говорили. Он любил юность и жил ею. ободрял нас и, в то же время, заставлял любить и его. Холодный и сухой в обращении, он призывал к себе пылкую юность и заставлял себя уважать. Помню, когда приходилось бывать у него по своим студенческим нуждам и делам, как он был малоговорлив и холоден. Встречал он студента у порога приемного зала. Мы входили в зал, становились на коврике у входной двери и ждали. Федор выходил в черной рясе, официально подходил к студенту, бла­гословлял и, окинув сквозь очки острым взглядом, становился к студенту в полоборота и молча выслушивал пришедшего. Затем слышались короткие: «да», «нет», «подумаю», «это зависит от решения академического Совета» — и аудиенция заканчивалась. Эти официальные встречи со своим ректором вселяли в нас порою страх, и мы не часто решались обращаться к нему с просьбами, но мы вес же чувствовали, что суровые приемы не означали их бесполезности, — и ходили к нему. В частных случайных встречах, например, в саду во время прогулки он был доступен: улыбался и шутил, выслушивая шутки. Ему и здесь можно было аргументировать свои просьбы, как кто хотел и умел. Эту его «слабость» мы потом узнали и со своими просьбами, случалось, ходили не в приемный зал его покоев, а в сад, на его предобеденные и вечером — около восьми часов — прогулки. В чем же дело? А дело объяснялось просто. Феодор занимался. Он переводил с греческого языка творения Григория Нисского, вел и другие работы и очень не любил, когда его отрывали от его работы, а на прогулках, когда он отдыхал и телом, и душой, он охотно беседовал со студентами и не был таким черствым, каким он нам казался через его близорукие очки.

Феодор знал о многих и у многих студентов слабостях — одни любили выпить, другие увлекались Вифанкой (большая улица в Посаде, ведущая в Вифанский скит. — В.В.), третьи уклонялись от церковных служб, для них обязательных — и так далее. Он знал о них и одергивал только особо увлекающихся, без каких-либо последствий, какие могли бы последовать в закрытом учебном заведении.

Вошло, например, в порядок дня студенческого общежития справлять «именины» своего номера. Жили мы, например, в 8 номере. Мы, обитатели этого номера, каждое 8 число каждого месяца устраивали «вечеринки», пели песни, танцевали. Устраивались рождественские елки с увеселениями и танцами под гармошку, которую добыли у служителей (так назывался обслуживавший студентов и академию мужской технический персонал вместо женской прислу­ги. — В.В.), или под гитару. Ректор о них знал и смотрел на это как на неизбежное зло в среде великовозрастных детей. Случалось, что он, услыхав звон литавр и пьяные голоса, приходил и разгонял нечестивое сборище «именинников» по спальням. — «Идите спать! Спать идите, безобразники!» — И этим ограничивались все его воздействия на «заблуждшихся». Был такой случай. который должен был быть хоть как-нибудь отмечен академической администрацией, но был ею же обращен в шутку. Инспектор академии, тогда архимандрит Иларион, о нравственности студентов ревнуя. приказал привратнику запирать академические ворота в 9 часов вечера с тем, что если кто из студентов захочет выйти за ворота академии после ужина, то тот должен был явиться к нему, инспектору, и получить у него пропуск. Обычно гулять ходили в город, на Вифанку-улицу. И вот, у ворот высокой академической решетчатой ограды после ужина собралась толпа студентов, возмущенно обсуждавших новое распоряжение инспектора. Некоторые студенты пролезали в решетку, некоторые пытались переправиться через решетку, иные стояли в нерешительном возбуждении. Но вот, подошла компания студентов, может быть, и подвыпивших.

— В чем дело? Дед, почему не открываешь?

— Отец инспектор запретил, — отвечал привратник.

— Отпирай!

— Не могу. Идите к отцу инспектору.

Спор был бесполезен.

Но вот к чугунной калитке (она и сейчас есть. — В.В.), ве­сившей пудов восемь, подошел Тихон Нечаев, поверился к калитке спиной, приподнял ее, снял с крюков и бережно по­ставил ее в сторонку. Веселые, довольные студенты вышли за ворота академии. И этот «бунт» прошел бесследно. Только дед долго приставал к Нечаеву: «Господин Нечаев, как же дверку-то, навесить бы надо!» На что Нечаев неизменно отвечал: «А ты, дед, скажи инспектору, чтобы сам навесил».

Другой пример. Во время приемных экзаменов с экзаменов сбежали два волонтера (студенты, приехавшие сдавать приемные испытания по своему желанию, а не посланные в Академию правлениями семинарий). Ректор после первого же бегства велел передать студентам, что конкурс 10-12 человек не так уж велик, чтобы студенты не волновались, не нервничали, а держали бы экзамены, что Академия потеснится и всех выдержавших испытания примут. Другой случай. На приемных экзаменах один студент на экзамене по Истории церкви (первый устный экзамен) ничего не ответил, то есть наверное получил единицу. Естественно, студент пошел к ректору и просил дать ему его документы. Ректор такого разрешения не дал. «Держите, — говорит, — экзамены дальше. Сдадите экзамены по следующим предметам, может быть, вас и примем». Словом, успокоил парня, и парень потом благополучно окончил Академию.

С другой стороны, циркуляр Синода, параграф устава, боязнь быть заподозренным хотя бы в одном из семи смертных грехов царского времени делали его неумолимым и жестоким, и силу его власти особенно чувствовали профессора. История с профессором Громогласовым, которого, как говорили студенты, выгнали из Академии, была делом рук Феодора. Как школьник себя чувствовал и профессор М.М.Тареев с его «Учением о нравственности». Об этом М.М. сам говорил на лекциях. Может быть, Феодор делал это не по собственной инициативе, как это было с проф. Тареевым, которого Феодор как ученого и понимал, но должен был применять в отношении него известные меры, послушно выполняя волю «пославшего его» и ревностно выполняя преподанное ему. Такая раздвоенность наблюдалась в наше время не у одних ректоров. Грешили этим и профессора, грешили и студенты, которым тоже приходилось приспосабливаться, чтобы учиться и иметь стипендию.

При всем консерватизме ректора и резко выраженном формализме, за который недолюбливали его студенты, а прогрессивная часть профессоров «воздерживалась», Феодор за пять лет моего пребывания в Академии не уволил ни одного студента (за грехи мирские), хотя для этого, может быть, и были иногда для некоторых студентов достаточные основания. Этим он был для нас приятен и пользовался у большинства студентов симпатиями.

Профессора? А профессорам — конечно, не Введенскому с Глаголевым — нечем было вспомнить ректорство Феодора. После Октябрьского переворота Феодор принужден был оставить Академию и поселиться в Московском Даниловском монастыре. Место ректора Академии по выборам занял про­фессор А.П.Орлов.

Я в Академии

(Первый год обучения в Академии.1910—11 учебный год)

Второго сентября я приехал в Академию счастливый и полный радужных надежд. Академия, с одной стороны, учебное заведение для лучших, направляемых туда правлениями семи­нарий, и для тех, кто мог сдать вступительные экзамены, а, с другой стороны, для смелых, к числу которых принадлежал и я. Таких было немного. Рисковать умели далеко не все. По окончании семинарии для семинаристов создавалось положе­ние, в котором риск был единственным средством пробить брешь в окружении бесправия. Семинаристы не принимались ни в одно высшее учебное заведение кроме одного-двух ветеринарных институтов, и, следовательно, для подавляющего большинства ничего не оставалось, как сначала идти в сельские учителя, а затем, когда надоест одиночество, жениться и надевать рясу. Это — путь, которого не избежал бы и я.

Оканчивая обучение в Тверской духовной семинарии, получая звание личного почетного гражданина и с ним единственный путь— «во священство», приходилось думать: неужели сразу по выходе из семинарии придется отращивать бороду и заниматься делом, к которому у меня не было никакого влечения? И вот, полетели письма и запросы в вузы Москвы, Петербурга, в Томск, в Ярославль, в Варшаву, — и отовсюду один и тот же стереотипный ответ: семинаристы не принимаются..аттестат зрелости!… Перед личным почетным гражданином дверь закрывали перед самым его носом. Недозрели еще!

Ну и все. Далее — наши Академии, естественное продолжение семинарий, и те принимали нас с большим выбором: окончание курса по первому разряду и конкурсный экзамен. Конечно, конкурс в Академии не то, что аттестат зрелости, мы все-таки учились в богословской школе, и конкурс был по этим же богословским предметам, но все же… Надо было бороться, пробовать свои силы, и я рискнул вступить в бой — и вот, я в Академии. Двери в жизнь открылись, и я, перешагнув экзаменационный порог, как бы неожиданно очутился «в некотором царстве, в некотором государстве», где и светло, и весело, и уютно.

В Академии меня поместили в так называемом «певческом» номере. Певческим он назывался потому, что он прежде предназначался для спевок академического студенческого хора, но в нынешнем году ректор (как он говорил: «потеснимся») это помещение отдал под общежитие. Рядом с этим помещением жил регент академического хора — лицо в некотором роде привилегированное. Занимал он целую комнату, метров в 20, один или со своим помощником, сейчас точно не помню. Все прочие студенты первого курса были размещены в четырех огромных комнатах инспекторского корпуса этом корпусе была квартира инспектора). В этом же корпусе на втором этаже помещались и спальные комнаты для студентов первого курса. Общежитие первокурсников было неуютно и неудобно для занятий, но такова доля первокурсников.

Студенты старших курсов жили в лучших условиях — их помещения были лучше приспособлены для занятий и менее многолюдны. Порядок размещения в общежитии был таков. В каждой комнате стояло несколько столов, стол занимали два студента. В начале каждого года студенты старших курсов, начиная с IV-го, выбирали себе помещения по числу студентов на курсе, а оставшиеся передавались третьему курсу. Третий курс передавал остатки второму, а первый, как я говорил, имел закрепленные за ним четыре комнаты, плюс остатки, какие могли прилучиться от распределения, что бывало, однако, чрезвычайно редко.

В аудиторном корпусе студенты занимали 1 и 2 этажи. Спальни помещались в корпусе под покоями ректора, в так называемом Елизаветинском дворце[1] … Комнаты для занятий просторные, с большими окнами, с высокими потолками и паркетными полами. Мягкий диван, электрическое освещение до 12 часов вечера. В двенадцать — спать. Спальни — с потолками, сводом, кроватями с пружинными матрацами и теплыми одеялами.

Академия — вообще очень уютный и благоустроенный совне уголок в Сергиевой Лавре. Здесь для студента было уготовано все, что ему нужно было для занятий: и кров, и стол, и лучшая в тогдашней России библиотека, и больница, и баня, и чудный тенистый сад. Было и свое академическое кладбище — неизбежный спутник бытия.

В одном со мною номере были помещены Николай Николаевич Синев, товарищ по Тверской семинарии, Константин Иванович Мещерский из Москвы, грузин-иеромонах Иоанн Марчиев и иеромонах, студент 3 курса, Серафим Иванович, серб. Компания случайная и какая-то пегая. В самом деле, я — с претензиями молодого светского человека, знакомый нам Н.Н.Синев, — застенчивый, красневший от каждого анекдота, с претензиями на ученость. Он весь был поглощен борьбой за стипендию и успешно ее зарабатывал- Очень мнительный и самолюбивый, он был одинок и в Академии, и в Посаде. О себе он был очень высокого мне­ния. У него были постоянные столкновения с нами, его товарищами, и со служителями: то убрал комнату плохо, то не с щеткой явился, то пылит много и так далее. Особенно он не терпел в разговоре с ним иронии. Слабости его мы знали и частенько устраивали себе маленькие развлечения. Марчиев-иеромонах, лет 40-45, этот был всегда и всем недоволен. Все ему мешало, и все его нервировало. Сидишь за столом и пишешь — почему у тебя перо скрипит? Начал ходить по комнате — шаги не дают ему сосредоточиться и мешают заниматься… Разговоров он совсем не переносил — словом, сидел и брюзжал целыми вечерами. Ходил несколько раз жаловаться на нас и к ректору, и к инспектору, и плакался, пока его не перевели от нас куда-то в другой номер. Иванович — этот монах другого покроя. Жизнерадостный и общительный, он не прочь был рюмку водки выпить и трубку выкурить. Константин Иванович Мещерский — юноша, мечтавший о сане священника, и неудачник в делах сердечных. У него была в Москве невеста. Ревновал он ее ко всему и всем. Все его разговоры были только о ней. Редко невеста пишет — он расстроен, короткое письмо получил — у него испорчено настроение. Марка на конверте не тем боком приклеена — он уже не спит ночи и, конечно, довел свою невесту до того, что она от него отказалась. Плакался он чуть не каждый день, а потом утешился и через год нашел себе другую невесту, здесь же, в Сергиевом Посаде, женился и скоро принял священство… В академическом храме он канонаршил. Голос у него приятный, дикция отчетливая.

Жизнь в стенах Академии, годами налаженная и усто явшаяся, с первого же дня ввела нас, новичков, в свое русло. Утром, в 7 часов — звонок: вставай с постели, приводи себя в порядок. Дортуары блестят белизной. Холодная, ключевая вода. Гимнастические приборы… Утренняя молитва в храме. На молитву собиралось немного студентов. Обычно присутствовало человек 20-30, считая и монахов. Затем чай. К чаю ежедневно выдавали пятикопеечную французскую булку. Чай и сахар выдавали сразу на месяц, каждому четверть фунта чая и 5 фунтов сахара. В 9 часов начинались лекции (по звонку). В 2 часа обед. Этим и кончалась официальная часть дня. Далее шли часы самодеятельности. Мертвый час или прогулка. В 5 часов чай все с той же булкой. В 8 с половиной часов — ужин и вечерняя молитва в храме, в 12 часов угасало электричество — сон. Для работ нам выдавалось ежемесячно: карандаш, три пера, 30 листов бумаги и ручка, одна на год.

Первые дни моего жития в Академии были заняты знакомством с библиотекой, появились на столах для занятий первые книги, шло знакомство с профессорами. На первом курсе мы обязаны были слушать основные лекции курса, куда входили: Основное богословие — профессор Сергей Сергеевич Глаголев, Систематическая философия и логика — профессор Алексей Иванович Введенский, История древней Церкви — Анатолий Алексеевич Спасский, Еврейский язык — профессор о. Евгений Александрович Воронцов, один из древних языков, по выбору, латинский или греческий, я слушал латинский язык — профессор Сергей Павлович Знаменский, и групповые предметы, их было шесть групп: 1-я группа Общая гражданская история, профессор Александр Константинович Мишин, 2-я — Библейская история в связи с Историей древнего мира, профессор Дмитрий Иванович Введенский, 3-я — История греко-восточной церкви со времен отпадения Западной церкви от Вселенской, профессор Феодор Михайлович Россейкин, 4-я — История обличения западных исповеданий и русского сектантства, профессор Анатолий Петрович Орлов, 5-я группа — Церковнославянский язык с Па­леографией и История русской литературы, профессор Нико­лай Леонидович Туницкий, 6-я — Церковная археология с Историей христианского искусства — кафедра была незаме­щенной. Я записался к Тугащкому — 5-я группа.

Второе, что интересовало нас, студентов, и меня — сама Лавра. И было чем интересоваться. Когда идешь от вокза­ла в Сергиевом Посаде по тенистой улице и неожиданно выходишь к спуску с горы, открывается блестящая пано­рама. Глазам является величественный, цветистый и раз­ноликий ансамбль храмов, церквей и башен всевозможных стилей и форм, красочных и легких, как сам воздух. Не­вольно останавливаешься на краю спуска и спрашиваешь: что же это такое? кто тот величайший архитектор, создав­ший этот неподражаемый и единственный в своем роде памятник архитектуры? И ответ напрашивается сам собой: Лавру создал народ. Русский народ, такой же многоликий и многоцветный, как этот конгломерат русских стилей и красок. Лавра — это Русь, а ее зодчий — преподобный Сергий. Таково первое впечатление, от которого не в силах отделаться и в дальнейшем, при более близком знакомстве с нею. И если восторг, охвативший тебя при первом взгля­де на панораму Лавры, несколько омрачается наблюде­ниями над обитателями Лавры, то все же вера в силу и талантливость человека, создавшего этот величественный памятник, остается неизменной. Как только вы входите за стены монастыря, вас сразу охватывает какая-то особого свойства тишина. Здесь не только в соборах, но и в келлиях все пропитано молитвой и самой неподдельной святостью. Пусть эта святость будет только внешней, но ты уже нику­да не уйдешь и охотно приемлешь как чистую святость, существующую въяве. Воздух в стенах Лавры нежен, мягок и тих и так же свят, как и сам великий ее Основатель.

Крепкие, высокие крепостные стены, не раз выдержи­вавшие долгую осаду интервентов и захватчиков, невольно возбуждают чувство гордости и уважения к русскому чело­веку, к его могучему творческому духу, готовому постоять за свою культуру, самобытность и независимость. Здесь и тесно и просторно, и тенисто и солнечно, и соборы XVI-XVII века, и величественная, изящная колокольня с коло­колом в 4000 пудов[2], в который звонили четыре монаха. Язык этого колокола весит сто пудов. В Троицком соборе живопись знаменитого Андрея Рублева и кисть руки пер-вомученика архидиакона Стефана… Успенский собор, построенный при Иване Грозном, и усыпальница Годуно­вых, и могила И. Аксакова, и чудесный монастырский квас, и черный хлеб. А как вкусны лаврские просфоры! Занимаясь по ночам с керосиновой лампой — электриче­ство угасало в 12 часов, мы, студенты, нередко в 2-3 часа ходили в монастырскую хлебопекарню за горячими про­сфорами. Скушать горячую просфору было большое удо­вольствие.

В Троицком соборе лежат мощи Преподобного. У мощей теплятся лампады и беспрестанно служатся молебны. В соборе всегда народ. Особенного внимания заслуживают молебствия перед ракой Преподобного, совершаемые в два с половиной часа ночи, когда еще закрыты лаврские воро­та. На эти молебны посторонние не допускались.

К указанному времени в собор, освещенный тусклыми лампадами, при полном молчании и тишине, неслышными и быстрыми шагами, размахивая черными мантиями, в клобуках, входят монашеские фигуры. Бесшумно они под­ходили к солее, клали три земных поклона, кланялись в пояс на все четыре стороны и так же бесшумно, как и во­шли, отходили на свое место, куда-нибудь к стене или к колонне. Ровно в два с половиной часа начинался молебен. Молебен не пели, как это делается обычно, а читали в пол­голоса. Необычность обстановки и речитатив молебна перекликающийся с хором певчих, вторящих также речита­тивом, откуда-то из темноты возгласу предстоятеля — замечательно эффектны. По окончании молебна начинает­ся звон к заутрене. Открываются монастырские ворота, а монахи по окончании молебна быстро исчезают: кто к исправлению возложенных на него на сегодня обязанно­стей, кто в свои келлии — досыпать.

В Троицком соборе, на западной его стене, картина Страшного суда. В моих записках она представляет инте­рес вот какой. В числе грешников, идущих «в геенну ог­ненную», был нарисован студент в присвоенной ему сту­денческой форме. Живописец, может быть, и реставратор, студента изобразил с серебряными пуговицами, то есть нарисовал студента Духовной Академии. Кому-то это не понравилось (говорили Антонию Волынскому, тогда рек­тору Академии), и студента переодели в форму студента университета, и по сей день студент университета красует­ся в группе православных, направляющихся «во ад кро­мешный».

Отвоевав себе место в Академии, я чувствовал себя в ней далеко еще не твердо. Нужны были деньги на оплату ин­терната. Я рассчитывал не на казенную стипендию, а на покровительство дяди Василия, я не знал, каковы у него возможности. Отец, конечно, урезал бы себя и прокормил бы меня в Академии, но это стоило бы ему очень и очень больших жертв. И тогда, когда я жил в Академии на сти­пендии, он и тогда изредка присылал мне 2-3 рубля на мои карманные расходы. Пришлось ехать в Москву к дяде Ва­силию. Дядя направил меня в семью Урусовых. Жена Уру­сова — Наталья Васильевна, урожденная Бахрушина, сест­ра московского купца Николая Васильевича Бахрушина, она-то и приняла живое участие в моей судьбе. Н.В. Бахрушина на склоне своих лет возымела намерение учре­дить в вечное поминовение в Московской Академии сти­пендию матери брата. Стипендией распоряжался он сам, следовательно, и мое благополучие зависело от него. Уру­сова обещала дяде поговорить со своим братом и сделать для меня доброе дело. Надо было представиться. Я пошел, и первая встреча прошла не без конфуза. Урусовы — бога­тая, по-московски аристократическая семья. Швейцар, горничная, лакей у стола и все прочие атрибуты богатого московского дома. Перед тем, как идти к Урусовым, дядя и тетка преподали мне некоторые советы: как себя держать, что говорить, сказано было, чтобы у мадам я обязательно поцеловал руку и так далее. И вот, вновь испеченный джентельмен отправляется с визитом. Признаться, я мало думал о том, какое значение имеет этот визит, и что от впечатления, какое я мог произвести в доме Урусовых, во многом зависело получить или не получить стипендию, буду я учиться в Академии или не буду учиться. Об этом я думал меньше всего. Я был молод и непосредствен.

Урусовы жили на Покровке, где-то около Лялина пере­улка. У парадного входа нажал я кнопку электрического звонка, попросил доложить о госте и остался в передней дожидаться. Лакей вернулся, снял с меня шинель и, отво­рив двери небольшой гостиной, попросил меня войти и обождать, пока выйдут господа. В гостиную вышла строй­ная женщина в черном с кружевами платье. Я поднялся ей навстречу, пожал протянутую мне руку и уселся, по при­глашению, в мягкое кресло. Разговор вертелся вокруг семьи моего отца. Я должен был рассказать о нашей семье — где живем, как живем, сколько нас Николаевичей и Ни­колаевен, кто где учится и так далее. Мадам была очень любезна и все время улыбалась, иногда прикрывая улыбку изящным носовым платком. Я никогда не бывал на прие­мах в богатых домах и полагал, что если мадам улыбается, так-де и должно быть и сам, скоро освоившись, начал тоже разевать и кривить в усмешку рот. Словом, держал себя далеко не как проситель. Выкладывал все, что от меня требовали. Я был по-своему доволен. Потом оказалось, что осталась довольна моей непринужденностью и Ната­лья Васильевна. Мой окающий выговор, местные кашин­ские выражения, угловатые бурсацкие манеры — все это вызывало у нее улыбку. Но вот, во время разговора мадам «изволили» чихнуть — я тотчас, чтобы не оказаться неве­жей, выпалил: «Будьте здоровы!» Наталья Васильевна улыбнулась и поблагодарила меня за мою «любезность». Когда я уходил, то при прощании поцеловал протянутую мне руку, как мне приказывали у дяди, поцеловал, по-видимому, неловко и покраснел. — «Ну, зачем это? — про­говорила Наталья Васильевна, — к чему?» На что я, еще более краснея, промолвил: «Ну, а как же, я же думал…» Наталья Васильевна обещала поговорить со своим братом и просила заходить к ним. Стипендия была у меня в кар­мане.

(Продолжение следует)

[1] Ныне этот дворец именуется чертогами. — Прим. ред.

[2] Место, где висел этот колокол — второй ярус колокольни, ныне пустует. В 20-е годы он был сброшен с колокольни, небольшой осколок колокола находится сейчас в ЦАКе МДА. — Прим. ред.

«Встреча»
Архив
№2 (5), 1997
Воспоминания об Академии (1910 – 1915)

Метки

Америка
апокрифы
Библия
богословие
богослужебный устав
воспоминания
выставка
диакония
Европа
жизнь в миру
журналистика
иконопись
инославие
интервью
интернет
история
книги
колонка редактора
компьютер
конкурс
культура
Лавра
летопись
литургика
МДА
МДАиС
миссионерство
молодежь
монашество
некролог
новомученики
ноты
образование
паломничество
пастырство
Патриарх
патристика
педагогика
поздравления
поместные церкви
правила поступления
православные сми
преподавательский состав
приходская жизнь
Регентская школа при МДА
сакраментология
семинарии
смерть
социология
студенчество
Филарет (Дроздов)
философия
церковное искусство
церковное пение
церковное право
церковное производство
церковнославянский
церковный звон
экклезиология
«Встреча»